Эссе > М. Монтель (ХVI в.) |
|
||
|
5.2 Прочитайте приведенные ниже фрагменты историко
а) «…я человек социабельный, люблю общество людей и много общался с людьми, много участвовал в социальных действиях. Мое мышление не уединенное, общение, столкновение с людьми возбуждало и обостряло мою мысль. Я всегда был спорщиком. Тут противоречие, которое вызывало ложное мнение людей обо мне. Я постоянно слышал о себе отзывы, которые поражали меня своей неверностью. Внешне я слишком часто бывал не таким, каким был на самом деле. Я носил маску, это была защита своего мира. Не знаю, чувствовал ли кто-нибудь, когда я очень активно участвовал в собрании людей, до какой степени я далёк, до какой степени чужд. Моя крайняя скрытность и сдержанность порождали ошибочное мнение обо мне. Я наиболее чувствовал одиночество именно в обществе, в общении с людьми. Одинокие люди обыкновенно бывают исключительно созерцательными и не социальными. Но я соединял одиночество с социальностью (это не следует смешивать с социализированностью природы).
Мой случай я считаю самым тяжелым, это есть сугубое одиночество. <…>
- Есть два основоположных типа людей — тип, находящийся в гармоническом соотношении с мировой средой, и тип, находящийся в дисгармоническом соотношении. Я принадлежу ко второму типу. Я всегда чувствовал мучительную дисгармонию между «я» и «не-я», свою коренную неприспособленность. Вследствие моей скрытности и способности иметь внешний вид не соответствующий тому, что было внутри меня, обо мне в большинстве случаев слагалось неверное мнение и тогда, когда оно было благоприятным, и тогда, когда оно было неблагоприятным. <…>
- Острое и длительное переживание греховности ведет к подавленности, в то время как цель религиозной жизни есть преодоление подавленности. И вот я преодолел состояние подавленности, испытал состояние большого подъёма. Это было настоящим внутренним потрясением и озарением. Я летом лежал в деревне в кровати, и уже под утро всё мое существо было потрясено творческим подъёмом и сильный свет озарил меня. Я перешел от подавленности грехом к творческому подъёму. <…>»
б) «Поистине, афиняне, дело обстоит так, где кто занял место в строю, находя его самым лучшим для себя, или где кого поставил начальник, тот там, по моему мнению, и должен оставаться, несмотря на опасность, пренебрегая и смертью и всем, кроме позора.
<…> Ведь бояться смерти, афиняне, — это не что иное, как приписывать себе мудрость, которою не обладаешь, то есть возомнить, будто знаешь то, чего не знаешь. Ведь никто не знает ни того, что такое смерть, ни даже того, не есть ли она для человека величайшее из благ, между тем ее боятся, словно знают, наверное, что она — величайшее из зол. Но не самое ли позорное невежество — воображать, будто знаешь то, чего не знаешь? Я, афиняне, этим, пожалуй, и отличаюсь от большинства людей, и если я кому и кажусь мудрее других, то разве только тем, что, недостаточно зная об Аиде, я так и считаю, что не знаю. А что нарушать закон и не повиноваться тому, кто лучше меня, будь то бог или человек, нехорошо и постыдно, это и знаю. Потому неизвестного, которое может оказаться и благом, я никогда не стану бояться и избегать больше, чем того, что заведомо есть зло. <…>».
в) «Когда-нибудь я расскажу историю моей жизни — и трогательную и поучительную в эти десять лет моей молодости. Думаю, что многие и многие испытали то же. Я всею душой желал быть хорошим, но я был молод, у меня были стрясти, и я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз, когда и пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; но как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли. Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть, — все это уважалось <…>.
Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтобы убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступление, которого бы я не совершал, и за все это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком.
Так я жил десять лет.
В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал. Сколько раз я ухитрялся скрывать в писаниях своих под видом равнодушия и даже легкой насмешливости те мои стремления к добру, которые составляли смысл моей жизни. И я достигал этого: меня хвалили».
г) «Ты, Господи, судишь меня, ибо «ни один человек не знает, что есть в человеке, кроме духа человеческого, живущего в нем». Есть, однако, в человеке нечто, чего не знает сам дух человеческий, живущий в человеке, ты же Господи, создавший его, знаешь все, что в нем. И хотя я ничтожен пере лицом Твоим и считаю себя «прахом и пеплом», но я знаю о Тебе нечто, что о себе не знаю. Мы видим, конечно, «сейчас в зеркале нечто загадочное», не «лицом к лицу», и поэтому, пока и странствую вдали от Тебя, я ближе себе, чем к Тебе, но, однако, я знаю, что над Тобой нельзя совершать насилие, а каким искушениям я смогу противостоять, и каким нет — этого я не знаю. Есть только надежда, что «Ты верен» и потому не допустишь «быть искушаемым сверх сил»; «дабы могли мы выдержать». Ты, искушая, в то же время указываешь выход из искушения. Итак, я исповедуюсь и в том, что я о себе знаю; исповедуюсь и в том, чего о себе не знаю, ибо то, что я о себе знаю, знаю, озаренный Твоим светом, а то, чего о себе не знаю, и не буду знать до тех пор, пока «потемки мои» не станут «как полдень» перец лицом Твоим».
д) «Оглянись на печальные периоды твоей жизни и воспроизведи снова перед твоими духовными очами сцены огорчения, многие часы одинокой скорби. Что видишь ты? Простые картины, которые равнодушно стоят перед тобой. То мучение, которое оживляло их, ты не можешь воскресить вместе с ними. Картины стоят теперь перед тобой, бездушные и равнодушные. Почему? Потому что все это — простая скорлупа без ядра, все это существует только в представлении, потому что видимое и представляемое — простая оболочка, которая приобретает значение только от того, что в ней заключается, — от воли и ее движений. Мир представления со всеми его сценами, печальны ми и радостными, не реальное, а только зеркало реального. Реальное — это воля, твоя воля: после всей печали и радости, через которые она прошла, она все еще налицо в реальности. Те сцены печали и радости стоят перед нами как простые, мертвые, равнодушные картины, потому что они и раньше, да и вообще, не были ничем иным.
Короче — можно сказать так:
Что отличает пустую картину прошлого от настоящей действительности?
В области одного представления — ничто; ибо в качестве представления одно так же совершенно, как другое.
А отличает их то, что в последней заключается, кроме всего, еще и сильное или слабое движение воли; оно вложено в нее действием, завернуто в нее и дает ей таким путем реальность, наподобие того, как зернышко соли придает безвкусной воде известный вкус».