Нравственная проблематика ‘Колымских рассказов’ В.Т. Шаламова

С Шаламовым-поэтом читатели встретились в конце 50-х годов. А встреча с Шаламовым-прозаиком состоялась лишь в конце 80-х. Говорить о прозе Варлама Шаламова — значит говорить о художественном и философском смысле небытия, о смерти как о композиционной основе произведения. Казалось бы, что нового: и прежде, до Шаламова, смерть, её угроза, ожидание и приближение часто бывали главной двигательной силой сюжета, а сам факт смерти служил развязкой… Но в «Колымских рассказах» иначе. Никаких угроз, никакого ожидания. Здесь смерть, небытие и есть тот художественный мир, в котором привычно разворачивается сюжет. Факт же смерти предшествует началу сюжета.

К концу 1989 года издано около ста рассказов о Колыме. Сейчас Шаламова читают все — от студента до премьер-министра. И в то же время проза Шаламова как бы растворена в огромном вале документалистики — воспоминаний, записок, дневников об эпохе сталинщины. В истории литературы ХХ века «Колымские рассказы» стали не только значительным явлением лагерной прозы, но и своеобразным писательским манифестом, воплощением оригинальной эстетики, основанной на сплаве документализма и художественного видения мира.

Сегодня становится все более очевидным, что Шаламов — это не только и, может быть, не столько историческое свидетельство о преступлениях, которые забывать преступно. В.Т.Шаламов — это стиль, уникальная ритмика прозы, новаторство, всепроникающая парадоксальность и символика.

Лагерная тема вырастает в большое и очень важное явление, в рамках которого писатели стремятся до конца осмыслить страшный опыт сталинщины и при этом не забывать, что за мрачной завесой десятилетий надо разглядеть человека.

Подлинная поэзия, по Шаламову, поэзия самобытная, где каждая строчка обеспечена талантом много страдавшей одинокой души. Она ждет своего читателя.

В прозе В.Т.Шаламова изображены не только колымские лагеря, отгороженные колючей проволокой, за пределами которых живут свободные люди, но и все, что находится вне зоны, тоже втянуто в бездну насилия, репрессий. Вся страна — это лагерь, где живущие в нем обречены. Лагерь — это не изолированная часть мира. Это слепок того общества.

Существует большое количество литературы, посвященной В.Т.Шаламову и его творчеству. Предмет исследования данной курсовой работы — это нравственная проблематика «Колымских рассказов» В.Т.Шаламова, поэтому основным источником информации является монография Н.Лейдермана и М.Липовецкого («В метельный леденящий век»: О «Колымских рассказах»), в которой рассказывается о сложившимся укладе, о порядке, шкале ценностей и социальной иерархии страны «Колымы», а также показана символика, которую находит автор в повседневных реалиях тюремного быта. Особая значимость придавалась различным статьям в журналах. Исследователь М.Михеев («О «новой» прозе Варлама Шаламова») в своей работе показал, что каждая деталь у Шаламова, даже самая «этнографическая», строится на гиперболе, гротеске, ошеломляющем сравнении, где сталкиваются низменное и высокое, натуралистически грубое и духовное, а также описал законы времени, которые выведены за рамки естественного течения. И.Ничипоров («Проза, выстраданная как документ: колымский эпос В.Шаламова») высказывает свое мнение о документальной основе рассказов о Колыме, используя работы самого В.Т.Шаламова. А вот Г.Нефагина («Колымский «антимир» и его обитатели») в своей работе уделяет внимание духовной и психологической стороне рассказов, показывая выбор человека в неестественных условиях.

4 стр., 1756 слов

Почему рассказ называется Смерть чиновника?

... самых главных ценностей нашей жизни. Почему рассказ называется Смерть чиновника? В рассказе «Смерть чиновника» А.П. Чехов поднимает тему «маленького человека», которым является чиновник Червяков. В отличие от ... «Смерть чиновника» Чехов В русской литературе Чехов считается “Пушкиным в прозе”, благодаря масштабности и непревзойдённой художественной манере. В рассказе Чехова “Смерть чиновника” ...

Исследователь Е.Шкловский («О Варламе Шаламове») рассматривает отрицание традиционной беллетристики в «Колымских рассказах» в стремлении достичь автором чего-то недостижимого, исследовать материал с точки зрения биографии В.Т.Шаламова. Большую помощь в написании данной курсовой работы оказали также научные публикации Л.Тимофеева («Поэтика лагерной прозы»), в которой исследователь сопоставляет рассказы А.Солженицына, В.Шаламова, В.Гроссмана, Ан.Марченко для выявления сходство и различий поэтики лагерной прозы у различных авторов XX века; и Е.Волковой («Варлам Шаламов: Поединок слова с абсурдом»), которая обратила внимание на фобии и чувства заключенных в рассказе «Сентенция».

При раскрытии теоретической части курсового проекта привлекались различные сведения из истории, а также значительное внимание уделяется информации, почерпнутой из различных энциклопедий и словарей (словарь С.И.Ожегова, «Литературный энциклопедический словарь» под редакцией В.М.Кожевниковой).

Тема данной курсовой работы актуальна тем, что всегда интересно вернуться в ту эпоху, где показаны события сталинщины, проблемы человеческих взаимоотношений и психология отдельного человека в концлагерях, чтобы предотвратить повторение страшных историй тех лет. Особенную остроту данная работа приобретает в нынешнее время, в эпоху бездуховности людей, непонимания, незаинтересованности, безразличия друг к другу, в нежелании прийти на помощь к человеку. В мире остались такие же проблемы, как и в шаламовских произведениях: такая же бессердечность друг к другу, порой ненависть, духовный голод, и т.д.

Новизна работы в том, что подвергнуты систематизации галерея образов, определена нравственная проблематика и представлена историография вопроса. Особое своеобразие придает рассмотрение рассказов на документальной основе.

Данный курсовой проект ставит своей целью изучение своеобразия прозы В.Т.Шаламова на примере «Колымских рассказов», раскрыть идейное содержание и художественную особенность рассказов В.Т.Шаламова, а также обнажить в его произведениях острые нравственные проблемы в концлагерях.

Объектом исследования в работе является цикл рассказов о Колыме В.Т.Шаламова.

Литературоведческому рассмотрению подвергались и некоторые рассказы в отдельности.

4 стр., 1610 слов

СМК-О-СМГТУ-42-09 ( \/работа). Государственное образовательное ...

... Титульный лист Титульный лист является первой страницей работы и оформляется по форме, установ- ленной Учебно-методическим управлением (УМУ). Форма титульного листа курсового про- екта приведена в приложении А, курсовой работы ... ВПО «МГТУ» - Государственное образовательное учреждение высшего профес- сионального образования «Магнитогорский государственный технический университет им. Г.И. Носова»; ГСИ ...

Задачами данного курсового проекта являются:

  • изучение историографии вопроса;

2) исследование литературно-критических материалов о творчестве и судьбе писателя;

3) рассмотрение особенностей категорий «пространство» и «время» в шаламовских рассказах о Колыме;

4) выявление специфики реализации образов-символов в «Колымских рассказах»;

  • изучение индивидуального авторского своеобразия в решении нравственной проблематики «Колымских рассказов».

При написании работы были использованы сравнительно-исторический и системный методы.

Курсовая работа имеет следующую архитектонику: введение, основная часть, заключение и список использованных источников, приложение.

Во введении обозначены актуальность проблемы, историография, рассмотрены дискуссии по данной теме, определены цели, объект, предмет, новизна и задачи курсовой работы.

Основная часть состоит из 3 разделов. В первом разделе рассматривается документальная основа рассказов, а также отрицание традиционной беллетристики В.Т.Шаламовым в «Колымских рассказах». Во втором разделе исследуются колымский «антимир» и его обитатели: дано определение термина «страна Колыма», рассматривается низменное и высокое в рассказах, проводится параллель с другими авторами, создававшими лагерную прозу. В третьем разделе изучаются образные концепты в «Колымских рассказах» В.Т.Шаламова, а именно антитезы образов-символов, религиозная и психологическая сторона рассказов.

В заключении подводится итог проделанной работы по заявленной теме.

Список использованных источников содержит ту литературу, на которую опирался автор курсового проекта в своей работе.

1. Эстетика художественного документализма

в творчестве В.Т. Шаламова

В истории литературы ХХ века «Колымские рассказы» (1954 — 1982) В.Т.Шаламова стали не только значительным явлением лагерной прозы, но и своеобразным писательским манифестом, воплощением оригинальной эстетики, основанной на сплаве документализма и художественного видения мира, открывающем путь к обобщающему постижению человека в нечеловеческих обстоятельствах, к осознанию лагеря в качестве модели исторического, социального бытия, миропорядка в целом. Шаламов сообщает читателям: «Лагерь — мироподобен. В нем нет ничего, чего не было бы на воле, в его устройстве, социальном и духовном» [1].

Основополагающие постулаты эстетики художественного документализма сформулированы Шаламовым в эссе «О прозе» [1], которое служит ключом к интерпретации его рассказов. Исходным выступает здесь суждение о том, что в современной литературной ситуации «потребность в искусстве писателя сохранилась, но доверие к беллетристике подорвано» [2].

Литературный энциклопедический словарь дает следующее определение беллетристике. Беллетристика — (от франц. belles lettres — изящная словесность) художественная литература [14, с.84]. Своеволие творческого вымысла должно уступить место мемуарному, документальному по своей сути воссозданию лично пережитого художником опыта, ибо «сегодняшний читатель спорит только с документом и убеждается только документом» [3].

Шаламов по-новому обосновывает идею «литературы факта» [3], полагая, что «нужно и можно написать рассказ, который неотличим от документа» [3], который станет живым «документом об авторе» [3], «документом души» [3] и представит писателя «не наблюдателем, не зрителем, а участником драмы жизни» [3].

5 стр., 2307 слов

Проблематика и стилистика «Колымских рассказов» В.Шаламова

... совершенно неожиданное обстоятельство, доселе в рассказе не упоминавшееся. Рассказ "На представку" начинается так: "Играли в карты у коногона Наумова."8 [8 Шаламов В. «На представку», Воскрешение лиственницы, с. 5] ... а как бы проступают по мере чтения. Варлам Шаламов - поэт, журналист, автор работы о звуковой гармонии, однако, у читателя "Колымских рассказов" может создаться впечатление, что ...

Вот знаменитое программное шаламовское противопоставление 1) отчету о событиях и 2) их описанию — 3) самих событий [4].

Вот как сам автор говорит о своей прозе: «Новая проза — само событие, бой, а не его описание. То есть — документ, прямое участие автора в событиях жизни. Проза, пережитая как документ» [4].

Судя по этому и цитированным ранее заявлениям, сам документ у Шаламова понимался, конечно же, не вполне традиционно. Скорее это некое волевое деяние или поступок. В эссе «О Прозе» Шаламов сообщает своим читателем: «Когда меня спрашивают, что я пишу, я отвечаю: я не пишу воспоминаний. Никаких воспоминаний в «Колымских рассказах» нет. Я не пишу и рассказов — вернее, стараюсь написать не рассказ, а то, что было бы не литературой. Не проза документа, а проза, выстраданная как документ» [4].

Вот еще фрагменты, отражающие оригинальные, но весьма парадоксальные взгляды Шаламова на «новую прозу», с отрицанием традиционной беллетристики — в стремлении достичь, казалось бы, чего-то недостижимого.

Стремление писателя «исследовать свой материал собственной шкурой» [2] ведет к установлению его особых эстетических отношений с читателем, который поверит в рассказ «не как в информацию, а как в открытую сердечную рану» [2].

Приближаясь к определению собственного творческого опыта, Шаламов подчеркивает интенцию создать «то, что было бы не литературой» [2], поскольку его «Колымские рассказы» «предлагают новую прозу, прозу живой жизни, которая в то же время — преображенная действительность, преображенный документ» [2].

В искомой писателем «прозе, выстраданной как документ» [3] не остается места для описательности в духе «писательских заповедей Толстого» [3].

Здесь возрастает потребность в емкой символизации, интенсивно воздействующей на читателя детализации, причем «подробность, не заключающая в себе символа, кажется лишней в художественной ткани новой прозы» [3].

На уровне творческой практики обозначенные принципы художественного письма получают у Шаламова многоплановое выражение. Интеграция документа и образа приобретает различные формы и оказывает комплексное воздействие на поэтику «Колымских рассказов». Способом глубинного познания лагерного бытия и психологии заключенного подчас выступает у Шаламова введение в дискурсивное пространство частного человеческого документа.

В рассказе «Галина Павловна Зыбалова» примечателен мелькнувший автокомментарий о том, что в «Заговоре юристов» «документальна каждая буква» [5, с.210]. В рассказе же «Галстук» скрупулезное воссоздание жизненных путей арестованной по возвращении из японской эмиграции Маруси Крюковой, надломленного лагерем и капитулировавшего перед режимом художника Шухаева, комментирование вывешенного на воротах лагеря лозунга «Труд есть дело чести…» [5, с.137] — позволяют и биографию персонажей, и творческую продукцию Шухаева, и многоразличные приметы лагеря представить в качестве составляющих целостного документального дискурса. Шкловский Е.А. утверждает: «Стержнем этого многоуровневого человеческого документа становится «вживленная» в повествовательный ряд творческая саморефлексия автора о взыскании им «правды особого рода», о желании сделать этот рассказ «вещью прозы будущего», о том, что будущие писатели — не сочинители, но доподлинно знающие свою среду «люди профессии» — «расскажут только о том, что знают, видели. Достоверность — вот сила литературы будущего» [6, с.60].

2 стр., 839 слов

Рассказ Хлестакова о петербургской жизни в III действии как одна ...

... ­ной развязки. На этой странице искали : сочинение про хлестакова жизнь хлестакова в петербурге сочинение на тему хлестаков в петербурге Петербургская жизнь хлестакова рассказ о хлестакове Сохрани к себе на стену! ... и тут находит способ ловко выкрутиться. Сцены третьего действия, содержащие рассказ Хлестакова о жизни в Петербурге, завершаются полным триумфом простодушного враля и поднимают его ...

Сквозные в колымской прозе ссылки автора на собственный опыт подчеркивают его роль не просто художника, но свидетеля-документалиста. В рассказе «Прокаженные» эти знаки прямого авторского присутствия выполняют экспозиционную функцию по отношению и к основному действию, и к отдельным звеньям событийного ряда: «Сразу после войны на моих глазах в больнице была сыграна еще одна драма» [5, с.6]; «я тоже шел в этой группе, чуть согнувшись, по высокому подвалу больницы…» [5, с.6]. Автор подчас выступает в «Колымских рассказах» и в качестве «свидетеля» исторического процесса, его причудливых и трагических поворотов. Рассказ «Лучшая похвала» основывается на историческом экскурсе, в котором художественно постигаются истоки и побудительные основания русского революционного террора, рисуются портреты революционеров, что «героически жили и героически умирали» [5, с.151]. Живые впечатления от общения повествователя со знакомым по Бутырской тюрьме Александром Андреевым — бывшим эсером и генеральным секретарем общества политкаторжан — переходят в финальной части в строго документальную фиксацию сведений об исторической личности, ее революционном и тюремном пути — в виде «справки журнала «Каторга и ссылка» [5, с. 152]. Подобное наложение высветляет таинственные глубины документального текста о частном человеческом существовании, за формализованными биографическими данными приоткрывает иррациональные повороты судьбы.

В рассказе «Золотая медаль» посредством символически емких фрагментов петербургского и московского «текстов» реконструируются значимые пласты исторической памяти. Судьбы революционерки Натальи Климовой и ее прошедшей через советские лагеря дочери становятся в художественном целом рассказа отправной точкой исторического повествования о судебных процессах над революционерами-террористами в начале века, об их «жертвенности, самоотречении до безымянности» [5, с.131], их готовности «смысл жизни искать страстно, самоотверженно» [5, с.131]. Повествователь выступает здесь как исследователь-документалист, который «держал в руках» и приговор членам тайной революционной организации, подмечая в его тексте показательные «литературные погрешности» [5, с.132], и личные письма Натальи Климовой «после кровавой железной метлы тридцатых годов» [5, с.132]. Здесь происходит глубокое вчувствование в саму «материю» [3] человеческого документа, где особенности почерка, пунктуации воссоздают «манеру разговора» [3], свидетельствуют о перипетиях отношений личности с ритмами истории. Повествователь приходит к эстетическому обобщению о рассказе как своего рода вещественном документе, «живой, еще не умершей вещи, видевшей героя» [3], ибо «писание рассказа — это поиск, и в смутное сознание мозга должен войти запах косынки, шарфа, потерянного героем или героиней» [3].

В частных документальных наблюдениях откристаллизовывается историософская интуиция автора о том, как в общественных потрясениях произошел надрыв «лучших людей русской революции» [4], вследствие чего «не осталось людей, чтобы повести Россию за собой» [4] и образовалась «трещина, по которой раскололось время — не только России, но мира, где по одну сторону — весь гуманизм девятнадцатого века, его жертвенность, его нравственный климат, его литература и искусство, а по другую — Хиросима, кровавая война и концентрационные лагеря» [4].

8 стр., 3826 слов

Как сложилась дальнейшая жизнь дуни. «Продолжение истории Дуни

... несчастная, а с гордо поднятой головой, как победительница, которая выиграла битву с судьбой. Дуня девушка без приданного и не дворянка, ... и действий он не совершает. Борьба происходит внутри. Причем история с деньгами на этом не заканчивается: Вырин возвращается за ... в беспечности и недальновидности, рисует себе страшные картину будущей жизни Дуни в незнакомом городе. Он уверен, что гусар натешится ...

Сопряжение «документально» выстраиваемой биографии героя с масштабными историческими обобщениями достигается и в рассказе «Зеленый прокурор». «Текст» лагерной судьбы Павла Михайловича Кривошея — беспартийного инженера, собирателя антиквариата, осужденного за растрату казенных средств и сумевшего бежать с Колымы, выводит повествователя к «документальному» воссозданию истории советских лагерей с точки зрения тех изменений в отношении к беглецам, в призме которых прорисовываются внутренние трансформации карательной системы.

Делясь своим опытом «литературного» освоения указанной темы («в ранней юности мне довелось почитывать о побеге Кропоткина из Петропавловской крепости» [5, с.35]), повествователь устанавливает зоны несоответствия литературы и лагерной действительности, создает собственную «летопись побегов» [1], скрупулезно прослеживая, как к концу 30-х гг. «Колыма была превращена в спецлагерь для рецидива и троцкистов» [1], и если раньше «за побег не давалось никакого срока» [1], то отныне «побег стал караться тремя годами» [1].

Для многих рассказов колымского цикла характерно наблюдаемое в «Зеленом прокуроре» особое качество шаламовской художественности, основанной прежде всего не на моделировании вымышленной реальности, но на образных обобщениях, прорастающих на почве документальных наблюдений, очеркового повествования о различных сферах тюремной жизни, специфических социально-иерархических отношениях в среде заключенных («Комбеды», «Баня» и др.).

Текст официального документа в шаламовском рассказе может выступать конструктивно значимым элементом повествования. В «Красном кресте» предпосылкой художественных обобщений о лагерной жизни становится обращение повествователя к абсурдистским по своему содержанию «большим печатным объявлениям» [5, с.200] на стенах бараков под названием «Права и обязанности заключенного» [5, с.200], где фатально «много обязанностей и мало прав» [5, с.201]. Декларированное ими «право» [5, с.201] заключенного на медицинскую помощь наводит повествователя на размышления о спасительной миссии медицины и врача как «единственного защитника заключенного» [5, с.201] в лагере. Опираясь на «документально» зафиксированный, лично выстраданный опыт («много лет принимал я этапы в большой лагерной больнице» [5, с.202]), повествователь воскрешает в памяти трагические истории судеб лагерных врачей и приходит к отточенным до афоризмов, словно бы выхваченным из дневника обобщениям о лагере как «отрицательной школе жизни целиком и полностью» [5, с.202], о том, что «каждая минута лагерной жизни — отравленная минута» [5, с.203]. На воспроизведении малого фрагмента внутрилагерной официальной переписки основан рассказ «Инжектор», где авторское слово полностью редуцировано, за исключением краткой ремарки о «четком почерке» [5, с.91] резолюции, наложенной начальником прииска на рапорт начальника участка. Доклад о «плохой работе инжектора» [5, с.91] в условиях колымских морозов «свыше пятидесяти градусов»» [5, с.91] вызывает нелепую, но при этом формально рациональную и системную резолюцию о необходимости «дело передать в следственные органы для привлечения з/к Инжектора к законной ответственности» [5, с.92]. Сквозь удушающую сеть казенных, поставленных на службу репрессивного делопроизводства слов просматриваются сращение фантастического гротеска и яви, а также тотальное попрание здравого смысла, позволяющее лагерному всеподавлению простирать свое влияние даже на неодушевленный мир техники.

1 стр., 386 слов

«Колымские рассказы» Шаламова

... книгу «Колымские рассказы». По силе воздействия на читателя и яркого реалистичного описания кошмаров жизни заключенных этот труд не уступает трудам Солженицына. Основной темой рассказов является описание жизни людей, по воле ...

Исполненными мрачных коллизий предстают в изображении Шаламова отношения живого человека и официального документа. В рассказе «Эхо в горах», где происходит «документальное» воссоздание биографии центрального персонажа — делопроизводителя Михаила Степанова, именно на подобных коллизиях завязывается сюжетная канва. Анкета Степанова, бывшего с 1905 г. членом партии эсеров, его «тоненькое дело в зеленой обложке» [5, с.40], куда проникли сведения о том, как в бытность командиром отряда бронепоездов он отпустил из-под стражи Антонова, с которым сидел когда-то в Шлиссельбурге, — совершают решающий переворот в его последующей «соловецкой» [5, с.40] судьбе. Вехи истории агрессивно вторгаются здесь в индивидуальную биографию, порождая порочный круг разрушительных отношений личности и исторического времени. Человек как бессильный заложник официального документа предстает и в рассказе «Берды Онже». «Ошибка машинистки», «занумеровавшей» [5, с.117] уголовную кличку заключенного (он же Берды) в качестве имени другого человека, заставляет начальство объявить случайно попавшегося туркмена Тошаева «беглецом» [5, с.117] Онже Берды и обречь его на лагерную безысходность, на то, чтобы пожизненно «числиться в группе «безучетников» — лиц, содержащихся в заключении без документов» [5, с.117]. В этом, по определению автора, «анекдоте, превратившемся в мистический символ» [4] примечательна позиция заключенного — носителя пресловутой клички. «Развлекаясь» [5, с.118] игрой с тюремным делопроизводством, он утаил принадлежность клички, поскольку «каждый рад смущению и панике в рядах начальства» [5, с.118].

Средством документально-художественного запечатления реальности нередко служит в «Колымских рассказах» сфера предметно-бытовой детализации. В рассказе «Графит» через заглавный предметный образ происходит символизация всей создаваемой здесь картины мира, намечается открытие в ней онтологической глубины. Как фиксирует повествователь, для документов, бирок умершим «допущен только черный карандаш, простой графит» [5, с.155]; не химический карандаш, а непременно графит, «который может записать все, что знал и видел» [5, с.155]. Тем самым вольно или невольно лагерная система консервирует себя для последующего суда истории, ибо «графит — это природа» [5, с.155], «графит — это вечность» [5, с.156], «номер личного дела не смоют ни дожди, ни подземные ключи» [5, с.156], а при пробуждении в народе исторической памяти придет и осознание того, что «все гости вечной мерзлоты бессмертны и готовы вернуться к нам» [5, с.156]. Горькой иронией пронизаны слова повествователя о том, что «бирка на ноге — это признак культуры» [5, с.156] — в том смысле, что «бирка с номером личного дела хранит не только место смерти, но и тайну смерти. Этот номер на бирке написан графитом» [5, с.156]. Противостоящим беспамятству «документом», особенно актуализирующимся тогда, когда «документы нашего прошлого уничтожены, караульные вышки спилены» [5, с.157], может стать даже телесное состояние бывшего заключенного. При пеллагре — характернейшей для лагерников болезни — с руки отшелушивается кожа, образуя своего рода «перчатку», которая более чем красноречиво выступает, по Шаламову, «прозой, обвинением, протоколом», «живым экспонатом для музея истории края» [4].

2 стр., 803 слов

Аргументы к сочинению роль искусства в жизни человека

... создает продукт. «Свеча горела» М. Гелприна О роли искусства в жизни человека повествует рассказ Майкла Гелприна «Свеча горела». Навыки механического труда развивают человека физически, точные науки – умственно, и только ... у своих юных воспитанников. Поэтому тайком от своих хозяев, он обращается к учителю литературы, чтобы освоить базовые знания. Механический объект, названный Максимом, «поначалу ...

Автор подчеркивает, что «если художественно-историческому сознанию ХIХ в. свойственны тенденция к «толкованию события», «жажда объяснения необъяснимого», то в половине двадцатого века документ вытеснил бы все. И верили бы только документу» [2].

Я видел все: песок и снег,

Пургу и зной.

Что может вынесть человек —

Все пережито мной.

И кости мне ломал приклад,

Чужой сапог.

И я побился об заклад,

Что не поможет Бог.

Ведь Богу, Богу-то зачем

Галерный раб?

И не помочь ему ничем,

Он истощен и слаб.

Я проиграл свое пари,

Рискуя головой.

Сегодня — что ни говори,

Я с вами — и живой [7, с.45].

Таким образом, синтез художественного мышления и документализма является главным «нервом» эстетической системы автора «Колымских рассказов». Ослабление художественного вымысла открывает у Шаламова иные оригинальные источники образных обобщений, основанные не на конструировании условных пространственно-временных форм, но на вчувствовании в доподлинно сохраненные в личной и общенациональной памяти лагерного бытия, в содержание различного рода частных, официальных, исторических документов. Михеев М.О. говорит, что «автор предстает в «колымском» эпосе и как чуткий художник-документалист, и как пристрастный свидетель истории, убежденный в нравственной необходимости «помнить все хорошее — сто лет, а все плохое — двести» [2], и как творец самобытной концепции «новой прозы», обретающей на глазах читателя достоверность «преображенного документа» [2].

Тот революционный «выход за пределы литературы» [2], к которому Шаламов так стремился все-таки не состоялся. Но и без него, навряд ли вообще осуществимого, без этого прорыва за пределы дозволенного самой природой, проза Шаламова безусловно остается ценной для человечества, интересной для изучения — именно как неповторимый факт литературы. Его тексты — безусловное свидетельство эпохи:

Не комнатной бегонии

Дрожанье лепестка,

А дрожь людской агонии

Запомнила рука [18, с.94].

А его проза — документ литературного новаторства.

[Электронный ресурс]//URL: https://litfac.ru/kursovaya/shalamovo-proze/

2. Колымский «антимир» и его обитатели

По мнению Е.А.Шкловского: «Писать о творчестве Варлама Шаламова трудно. Трудно прежде всего потому, что его трагическая судьба, которая в значительной степени отразилась в знаменитых «Колымских рассказах» и многих стихах, как бы взыскует соразмерного опыта. Опыта, которого не пожалеешь и врагу» [6, с.65]. Почти двадцать лет тюрьмы, лагерей, ссылки, одиночество и забытость в последние годы жизни, жалкий дом для престарелых и в конце концов — смерть в психушке, куда писатель был насильно перевезен, чтобы вскоре умереть от воспаления легких. В лице В.Шаламова в его даре большого писателя показана общенародная трагедия, которая получила своего свидетеля-мученика собственной душой и кровью заплатившего за страшное знание.

2 стр., 503 слов

Какую роль играет мать в жизни человека? По художественному тексту ...

... того, что каждое мгновение моей жизни делает для меня самый близкий человек, моя мама. Поздно поняла, что значит мать в ее жизни, и героиня рассказа К. Г. Паустовского "Телеграмма". ... Уехав жить в город и устроившись на хорошую работу, ...

Колымские рассказы — первый сборник рассказов Варлама Шаламова <#»justify»>Проблематику своего произведения В.Т.Шаламов формулировал следующим образом: ««Колымские рассказы» — это попытка поставить и решить какие-то важные нравственные вопросы времени, вопросы, которые просто не могут быть разрешены на другом материале. Вопрос встречи человека и мира, борьба человека с государственной машиной, правда этой борьбы, борьбы за себя, внутри себя — и вне себя. Возможно ли активное влияние на свою судьбу, перемалываемую зубьями государственной машины, зубьями зла. Иллюзорность и тяжесть надежды. Возможность опереться на другие силы, чем надежда» [1].

Как писала Г.Л.Нефагина: «Реалистические произведения о системе ГУЛАГа посвящались, как правило, жизни политзаключенных. В них рисовались лагерные ужасы, пытки, издевательства. Но в таких произведениях (А.Солженицына, В.Шаламова, В.Гроссмана, Ан.Марченко) демонстрировалась победа человеческого духа над злом» [9, с.124].

Сегодня становится все более очевидным, что Шаламов — это не только и, может быть, не столько историческое свидетельство о преступлениях, которые забывать — преступно. Шаламов — это стиль, уникальная ритмика прозы, новаторство, всепроникающая парадоксальность, символика, блестящее владение словом в его смысловом, звуковом облике, тонкая стратегия мастера.

Колымская рана постоянно кровоточила, и, работая над рассказами, Шаламов «кричал, угрожал, плакал» [9, с.124] — и утирал слезы лишь после того, как рассказ окончен. Но при этом не уставал повторять, что «дело художника — именно форма» [9, с.125], работа со словом.

Шаламовская Колыма — это множество лагерей-островов. Именно Шаламов, как утверждал Тимофеев, нашёл эту метафору — «лагерь-остров» [10, с.32]. Уже в рассказе «Заклинатель змей» заключённый Платонов, «киносценарист в своей первой жизни» [5, с.109], с горьким сарказмом говорит об изощрённости человеческого разума, придумавшего «такие вещи, как наши острова со всей невероятностью их жизни» [5, с.109]. А в рассказе «Человек с парохода» лагерный врач, человек острого сардонического ума, высказывает своему слушателю затаённую мечту: «…Если бы наши острова — вы поняли меня? — наши острова провалились сквозь землю» [5, с.84].

Острова, архипелаг островов — это точный и в высшей степени выразительный образ. Им «ухвачена» вынужденная изолированность и в то же время связанность единым невольничьим режимом всех этих тюрем, лагерей, поселений, «командировок», которые входили в систему ГУЛАГа. Архипелаг — группа близко расположенных друг к другу морских островов [8, с.54]. Но у Солженицына «архипелаг», как утверждала Нефагина, — прежде всего условный термин-метафора, обозначающий объект исследования [9, с.126]. У Шаламова же «наши острова» — это огромный целостный образ [9, с.126]. Он не подвластен повествователю, он обладает эпическим саморазвитием, он вбирает в себя и подчиняет своей зловещей круговерти, своему «сюжету» всё, абсолютно всё — небо, снег, деревья, лица, судьбы, мысли, расстрелы…

Ничего иного, что бы располагалось за пределами «наших островов», в «Колымских рассказах» не существует. Та, долагерная, вольная жизнь называется «первой жизнью», она кончилась, исчезла, растаяла, её уже больше нет. Да и была ли она? Сами узники «наших островов» мыслят о ней как о сказочной, несбыточной земле, которая лежит где-то «за синими морями, за высокими горами», как, например, в «Заклинателе змей». Лагерь поглотил какое бы то ни было иное существование. Он подчинил всё и вся безжалостному диктату своих тюремных правил. Беспредельно разросшись, он стал целой страной. Понятие «страна Колыма» прямо заявлено в рассказе «Последний бой майора Пугачёва»: «В этой стране надежд, а стало быть, стране слухов, догадок, предположений, гипотез» [5, с.169].

Концлагерь, заместивший собой всю страну, страна, обращённая в огромный архипелаг лагерей, — таков гротескно-монументальный образ мира, который складывается из мозаики «Колымских рассказов». Он по-своему упорядочен и целесообразен, этот мир. Вот как выглядит лагерь для заключённых в «Тайге золотой»: «Малая зона — это пересылка. Большая зона — лагерь горного управления — бесконечные бараки, арестантские улицы, тройная ограда из колючей проволоки, караульные вышки по-зимнему, похожие на скворечники» [5, с.147]. И далее следует: «Архитектура Малой зоны идеальна» [5, с.147]. Выходит, это целый город, выстроенный в полном соответствии со своим назначением. И архитектура здесь есть, да ещё такая, к которой применимы высшие эстетические критерии. Словом, всё как надо, всё «как у людей» [5, с.147].

Брюер М. сообщает: «Таково пространство «страны Колымы». Действуют здесь и законы времени. Правда, в отличие от скрытого сарказма в изображении вроде бы нормально-целесообразного лагерного пространства, время лагерное откровенно выведено за рамки естественного течения, это странное, ненормальное время» [11].

«Месяцы на Крайнем Севере считаются годами — так велик опыт, человеческий опыт, приобретаемый там» [5, с.169]. Это обобщение принадлежит безличному повествователю из рассказа «Последний бой майора Пугачёва». А вот субъективное, личное восприятие времени одним из зеков, бывшим врачом Глебовым в рассказе «Ночью»: «Реальной была минута, час, день от подъёма до отбоя — дальше он не загадывал и не находил в себе сил загадывать. Как и все» [5, с.15].

В этом пространстве и в таком времени протекает годами жизнь заключённого. Здесь сложился свой уклад, свои порядки, своя шкала ценностей, своя социальная иерархия. Шаламов с дотошностью этнографа описывает этот уклад. Здесь и подробности бытового обустройства: как, например, сооружается лагерный барак («редкая изгородь в два ряда, промежуток заполняется кусками заиндевевшего мха и торфа» [5, с.16]), как топят печь в бараке, что из себя представляет самодельный лагерный светильник — бензиновая «колымка»… Социальное устройство лагеря — тоже предмет тщательного описания. Два полюса: «блатари», они же «друзья народа» [5, с.18] — на одном, а на другом — политзаключённые, они же «враги народа» [5, с.18]. Союз воровских законов и государственных установлений. Гнусная власть всех этих Федечек, Сенечек, обслуживаемых разношерстной челядью из «машек», «ворёнков», «чесальщиков пяток» [5, с.19]. И не менее беспощадный гнёт целой пирамиды официальных начальников: бригадиров, учётчиков, надзирателей, конвоиров…

Таков заведённый и устоявшийся порядок жизни на «наших островах». В ином режиме ГУЛАГ не смог бы выполнять свою функцию: поглощать миллионы людей, а взамен «выдавать» золото и лес. Но почему же все эти шаламовские «этнографии» и «физиологии» вызывают ощущение апокалиптического ужаса? Вот ведь совсем недавно один из бывших колымских узников успокоительно поведал, что «зима там, в общем, немногим холоднее ленинградской» [5, с.22] и что на Бутугычаге, например, «смертность в действительности была незначительной» [5, с.22], а для борьбы с цингой проводили соответствующие лечебно-профилактические мероприятия, вроде принудительного питья экстракта стланика и т.п.

И у Шаламова есть про этот экстракт и про многое другое. Но он не этнографические очерки о Колыме пишет, он создаёт образ Колымы, как воплощения целой страны, превращённой в ГУЛАГ. Кажущаяся очерковость — это только «первый слой» образа. Шаламов идёт сквозь «этнографию» к духовной сути Колымы, он ищет эту суть в эстетическом ядре реальных фактов и событий.

В антимире Колымы, где всё направлено на попрание, растаптывание достоинства узника, происходит ликвидация личности. Среди «Колымских рассказов» есть такие, где описывается поведение существ, опустившихся почти до полной утраты человеческого сознания. Вот новелла «Ночью». Бывший врач Глебов и его напарник Багрецов совершают то, что по шкале общепринятых нравственных норм всегда считалось крайним кощунством: разрывают могилу, раздевают труп сопарника с тем, чтобы потом его жалкое бельё обменять на хлеб. Это уже запредел: личности уже нет, остался чисто животный витальный рефлекс.

Однако в антимире Колымы не только выматываются душевные силы, не только гаснет рассудок, но наступает такой — окончательный — фазис, когда исчезает сам рефлекс жизни: человека уже и собственная смерть ничуть не волнует. Такое состояние описано в рассказе «Одиночный замер». Студент Дугаев, совсем ещё молодой — двадцати трёх лет, настолько раздавлен лагерем, что даже на страдание у него уже нет сил. Остаётся лишь — перед расстрелом — тусклое сожаление, «что напрасно проработал, напрасно промучился этот последний сегодняшний день» [5, с.16].

Как указывает Нефагина Г.Л.: «Безыллюзорно, жёстко пишет Шаламов о расчеловечивании человека системой ГУЛАГа. Александр Солженицын, который прочитал шестьдесят колымских рассказов Шаламова и его «Очерки преступного мира», отмечал: «Лагерный опыт Шаламова был горше и дольше моего, и я с уважением признаю, что именно ему, а не мне досталось коснуться того дна озверения и отчаяния, к которому тянул нас весь лагерный быт» [9, с.130].

В «Колымских рассказах» объект постижения не Система, а человек в жерновах Системы. Шаламова интересует не то, как работает репрессивная машина ГУЛАГа, а то, как «работает» человеческая душа, которую старается раздавить и перемолоть эта машина. И доминирует в «Колымских рассказах» не логика сцепления суждений, а логика сцепления образов — исконная художественная логика. Всё это имеет прямое отношение не только к спору об «образе восстания» [9, с.132], а значительно шире — к проблеме адекватного прочтения «Колымских рассказов», в соответствии с их собственной природой и теми творческими принципами, которыми руководствовался их автор.

Конечно же, Шаламову в высшей степени дорого всё человечное. Он порой даже с умилением «вылущивает» из мрачного хаоса Колымы самые микроскопические свидетельства того, что Системе не удалось до конца выморозить в людских душах, — то первичное нравственное чувство, которое называют способностью к состраданию.

Когда врачиха Лидия Ивановна в рассказе «Тифозный карантин» негромким своим голосом осаживает фельдшера, что наорал на Андреева, тот запомнил её «на всю свою жизнь» — «за доброе слово, сказанное вовремя» [5, с.199]. Когда пожилой инструментальщик в рассказе «Плотники» покрывает двух интеллигентов-неумех, что назвались плотниками, лишь бы хоть денёк побыть в тепле столярной мастерской, и отдаёт им собственноручно выточенные топорища. Когда пекари с хлебозавода в рассказе «Хлеб» стараются в первую очередь накормить присланных к ним лагерных доходяг. Когда ожесточённые судьбой и борьбой за выживание зеки в рассказе «Апостол Павел» сжигают письмо и заявление единственной дочери старого столяра с отречением от своего отца, то все эти вроде бы незначительные поступки предстают как акты высокой человечности. А то, что совершает следователь в рассказе «Почерк» — он бросает в печку дело Криста, включённого в очередной список приговоренных к расстрелу, — это по существующим меркам отчаянный поступок, настоящий подвиг сострадания.

Итак, нормальный «среднестатистический» человек в совершенно ненормальных, абсолютно бесчеловечных обстоятельствах. Шаламов исследует процесс взаимодействия колымского узника с Системой не на уровне идеологии, даже не на уровне обыденного сознания, а на уровне подсознания, на той пограничной полосе, куда гулаговская давильня оттеснила человека, — на зыбкой грани между личностью, ещё сохраняющей способность мыслить и страдать, и тем безличным существом, которое уже не владеет собою и начинает жить самыми примитивными рефлексами.

1 Нисхождение героев в «Колымских рассказах» В.Т. Шаламова

Шаламов показывает новое о человеке, его границах и возможностях, силе и слабости — истины, добытые многими годами нечеловеческого напряжения и наблюдением поставленных в нечеловеческие условия сотен и тысяч людей.

Какая же правда о человеке открылась Шаламову в лагере? Голден Н. считал: «Лагерь был великой пробой нравственных сил человека, обыкновенной человеческой морали, и 99% людей этой пробы не выдерживали. Те, кто выдерживал, умирали вместе с теми, кто не выдерживал, стараясь быть лучше всех, тверже всех только для самих себя» [12].

«Великий эксперимент растления человеческих душ» — так характеризует Шаламов создание архипелага ГУЛАГ [12].

Конечно, его контингент имел весьма отдаленное отношение к проблеме искоренения преступности в стране. По наблюдениям Силайкина из рассказа «Курсы», « преступников вовсе нет, кроме блатарей. Все прочие заключенные вели себя на воле так, как все другие, — столько же воровали у государства, столько же ошибались, столько же нарушали закон, как и те, кто не был осужден по статьям УК и продолжал заниматься каждый своей работой. Тридцать седьмой год подчеркнул это с особой силой — уничтожив всякую гарантию у русских людей. Тюрьму стало никак не обойти, никому не обойти».

В подавляющем большинстве зеки в рассказе «Последний бой майора Пугачева»: «не были врагами власти и, умирая, так и не поняли, почему им надо умереть. Отсутствие единой объединяющей идеи ослабляло моральную стойкость арестантов, они сразу выучились не заступаться друг за друга, не поддерживать друг друга. К этому и стремилось начальство» [5, с.169].

Сначала они еще похожи на людей: «счастливчик, поймавший хлеб, делил его между всеми желающими — благородство, от которого через три недели мы отучились навсегда» [5, с.170]. «Он делился последним куском, вернее, еще делился. Это значит, что он так и не успел дожить до времени, когда ни у кого не было последнего куска, когда никто ничем ни с кем не делился» [5, с.170].

Нечеловеческие условия жизни быстро разрушают не только тело, но и душу заключенного. Шаламов утверждает: «Лагерь — отрицательная школа жизни целиком и полностью. Ничего полезного, нужного никто оттуда не вынесет, ни сам заключенный, ни его начальник, ни его охрана… Каждая минута лагерной жизни — отравленная минута. Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел — лучше ему умереть… Оказывается, можно делать подлости и все же жить. Можно лгать — и жить. Не выполнять обещаний — и все-таки жить… Скептицизм — это еще хорошо, это еще лучшее из лагерного наследства» [12].

Звериное начало в человеке предельно обнажается, садизм выступает уже не как извращение человеческой природы, а как неотъемлемое ее свойство, как существенный антропологический феномен: «для человека нет лучше ощущения сознавать, что кто-то еще слабее, еще хуже… Власть — это растление. Спущенный с цепи зверь, скрытый в душе человека, ищет жадного удовлетворения своей извечной человеческой сути — в побоях, в убийствах» [5, с.172]. В рассказе «Ягоды» описывается хладнокровное убийство конвоиром, по прозвищу Серошапка, зека, собиравшего ягоды в «перекур» и незаметно для себя переступившего отмеченную вешками границу рабочей зоны; после этого убийства конвоир обращается к главному герою рассказа: «Тебя хотел, — сказал Серошапка, — да ведь не сунулся, сволочь!» [5, с.172]. В рассказе «Посылка» у героя отнимают сумку с едой: «кто-то ударил меня по голове чем-то тяжелым, и когда я вскочил, пришел в себя, сумки не было. Все оставались на своих местах и смотрели на меня со злобной радостью. Развлечение было самого лучшего сорта. В таких случаях — радовались вдвойне: во-первых, кому-то плохо, во-вторых, плохо не мне. Это не зависть, нет» [5, с.30].

Но где же те духовные обретения, которые, как считается, едва ли не непосредственно связаны с лишениями в плане материальном? Разве зеки не похожи на аскетов и разве, умирая от голода и холода, не повторили они в массе аскетический опыт минувших веков?

Уподобление зеков святым подвижникам и в самом деле неоднократно встречается у Шаламова в рассказе «Сухим пайком»: «Мы считали себя почти святыми — думая, что за лагерные годы мы искупили все свои грехи… Нас ничто уже не волновало, нам жить было легко во власти чужой воли. Мы не заботились даже о том, чтобы сохранить жизнь, и если и спали, тоже подчиняясь приказу, распорядку лагерного дня. Душевное спокойствие, достигнутое притупленностью наших чувств, напоминало о высшей свободе казармы, о которой мечтал Лоуренс, или толстовском непротивлении злу — чужая воля всегда была на страже нашего душевного спокойствия» [5, с.48].

Однако бесстрастие, достигаемое лагерными зеками, мало походило на то бесстрастие, к которому стремились аскеты всех времен и народов. Последним казалось, что, когда они освободятся от чувств — этих своих преходящих состояний, в душе останется самое главное, центральное и высокое. Увы, на личном опыте колымские аскеты-невольники убедились в обратном: последнее, что остается после отмирания всех чувств, — это ненависть и злоба. «Чувство злости — последнее чувство, с которым человек уходил в небытие» [5, с.48]. «Все человеческие чувства — любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность — ушли от нас с тем мясом, которого мы лишились за время своего продолжительного голодания. В том незначительном мышечном слое, что еще оставался на наших костях… размещалась только злоба — самое долговечное человеческое чувство» [5, с.49]. Отсюда — постоянные ссоры и драки: «Тюремная ссора вспыхивает, как пожар в сухом лесу» [5, с.49]. «Когда потерял силы, когда ослабел — хочется драться неудержимо. Это чувство — задор ослабевшего человека — знакомо каждому заключенному, кто когда-нибудь голодал… Причин, чтобы ссора возникла, — бесконечное множество. Заключенного все раздражает: и начальство, и предстоящая работа, и холод, и тяжелый инструмент, и стоящий рядом товарищ. Арестант спорит с небом, с лопатой, с камнем и с тем живым, что находится рядом с ним. Малейший спор готов перерасти в кровавое сражение» [5, с.49-50].

Дружба? «Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Те «трудные» условия жизни, которые, как говорят нам сказки художественной литературы, являются обязательным условием возникновения дружбы, просто недостаточно трудны. Если беда и нужда сплотили, родили дружбу людей, — значит, это нужда — не крайняя и беда — не большая. Горе недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями. В настоящей нужде познается только своя собственная душевная и телесная крепость, определяются пределы своих «возможностей», физической выносливости и моральной силы» [5, с.50].

Любовь? «Те, кто был постарше, не позволил чувству любви вмешаться в будущее. Любовь была слишком дешевой ставкой в лагерной игре» [5, с.50].

Благородство? «Я думал: не буду играть в благородство, я не откажусь, я уеду, улечу. За мной семнадцать лет Колымы» [5, с.51].

То же самое относится и к религиозности: как и другие высокие человеческие чувства, она не зарождается в кошмаре лагеря. Конечно, лагерь нередко становится местом окончательного торжества веры, ее триумфа, но для этого «нужно, чтоб крепкое основание ее было заложено тогда, когда условия быта еще не дошли до последней границы, за которой уже ничего человеческого нет в человеке, а есть только недоверие, злоба и ложь» [5, с.51-52]. «Когда же приходится вести жестокую ежеминутную борьбу за существование, малейшее помышление о Боге, о жизни той означает ослабление волевого напора, с которым ожесточившийся зек цепляется за жизнь эту. Но от этой проклятой жизни он не в силах оторваться — как человек, пораженный током, не может оторвать рук от провода с высоким напряжением: чтобы это сделать, нужны дополнительные силы. Даже для самоубийства оказывается необходимым некоторый излишек энергии, отсутствующий у «доходяг»; иногда он случайно падает с неба в виде лишней порции баланды, и лишь тогда человек становится способным свести счеты с жизнью. Голод, холод, ненавистный труд, наконец, прямое физическое воздействие — избиения — все это обнажало «глубины человеческой сути — и какой же подлой и ничтожной оказывалась эта человеческая суть. Под палкой изобретатели открывали новое в науке, писали стихи, романы. Искру творческого огня можно выбивать обыкновенной палкой» [5, с.52-53].

Итак, высшее в человеке подчинено низшему, духовное — материальному. Более того, и само это высшее — речь, мышление — материально, как в рассказе «Сгущенное молоко»: «Думать было нелегко. Материальность нашей психики впервые представлялась мне во всей наглядности, во всей ощутимости. Думать было больно. Но думать было надо» [5, с.95]. Когда-то для выяснения того, расходуется ли энергия на мышление, подопытного человека помещали на много дней в калориметр; оказывается, совсем ни к чему проводить столь кропотливые опыты: достаточно поместить самих любознательных ученых на много дней (а то и лет) в места не столь отдаленные, и они на собственном опыте убедятся в полном и окончательном торжестве материализма, как в рассказе «Погоня за паровозным дымом»: «Я полз, стараясь не сделать ни одной лишней мысли, мысли были, как движения, — энергия не должна быть потрачена ни на что другое, как только на царапанье, переваливание, перетаскивание своего собственного тела вперед по зимней дороге», «я берег силы. Слова выговаривались медленно и трудно — это было вроде перевода с иностранного языка. Я все забыл. Я отвык вспоминать» [5, с.95].

Не ограничиваясь свидетельствами о природе человека, Шаламов размышляет и над его истоками, над вопросом о его происхождении. Он высказывает свое мнение, мнение старого зека, по такой, казалось бы, академической проблеме, как проблема антропогенеза — как она видится из лагеря: «человек стал человеком не потому, что он Божье создание, и не потому, что у него был удивительный большой палец на каждой руке. А потому, что он был физически крепче, выносливее всех животных, а позднее потому, что заставил свое духовное начало успешно служить началу физическому», «часто кажется, да так, наверное, и есть, что человек потому и поднялся» из звериного царства, стал человеком… что он был физически выносливее любого животного. Не рука очеловечила обезьяну, не зародыш мозга, не душа — есть собаки и медведи, поступающие умней и нравственней человека. И не подчинением себе силы огня — все это было после выполнения главного условия превращения. При прочих равных условиях в свое время человек оказался крепче, выносливее физически любого животного. Он был живуч «как кошка» — эта поговорка в применении к человеку неверна. О кошке правильнее было бы сказать: эта тварь живуча, как человек. Лошадь не выносит и месяца такой зимней здешней жизни в холодном помещении с многочасовой тяжелой работой на морозе… А человек — живет. Может быть, он живет надеждами? Но ведь никаких надежд у него нет. Если он не дурак, он не может жить надеждами. Поэтому так много самоубийц. Но чувство самосохранения, цепкость к жизни, именно физическая цепкость, которой подчинено и его сознание, — спасает его. Он живет тем же, чем живет камень, дерево, птица, собака. Но он цепляется за жизнь крепче их. И он выносливее любого животного» [5, с.96-97].

Лейдерман Н.Л. пишет: «Это — наиболее горькие слова о человеке, которые были когда-либо написаны. И одновременно — наиболее сильные: по сравнению с ними литературные метафоры типа «эта сталь, железо это» или «гвозди бы делать из этих людей — крепче бы не было в мире гвоздей» — жалкий вздор [13, с.316].

Как видим, нечеловеческие условия жизни быстро разрушают не только тело, но и душу заключенного. Высшее в человеке подчинено низшему, духовное — материальному. Шаламов показывает новое о человеке, его границах и возможностях, силе и слабости — истины, добытые многими годами нечеловеческого напряжения и наблюдением поставленных в нечеловеческие условия сотен и тысяч людей. Лагерь был великой пробой нравственных сил человека, обыкновенной человеческой морали и многие не выдерживали. Те, кто выдерживал, умирали вместе с теми, кто не выдерживал, стараясь быть лучше всех, тверже всех только для самих себя.

2 Восхождение героев в «Колымских рассказах» В.Т. Шаламова

Вот так на протяжении почти тысячи страниц упорно и систематически автор-зек лишает читателя-«фраера» всяческих иллюзий, всяческих надежд — точно так же, как у него самого десятилетиями вытравляла их лагерная жизнь. И все же — хотя «литературный миф» о человеке, о его величии и божественном достоинстве вроде бы «разоблачен» — все же надежда не покидает читателя.

Надежда проглядывает уже из того, что у человека до самого конца не исчезает ощущение «верха» и «низа», подъема и провала, понятие «лучше» и «хуже». Уже в этом колебании человеческого существования содержится залог и обещание перемен, улучшения, воскресения к новой жизни, которая показана в рассказе «Сухим пайком»: «Мы поняли, что жизнь, даже самая плохая, состоит из смены радостей и горя, удач и неудач, и не надо бояться, что неудач больше, чем удач» [5, с.47]. Подобная неоднородность, неравноценность различных моментов бытия порождает возможность пристрастной их сортировки, направленного отбора. Такой отбор осуществляется памятью, точнее, чем-то стоящим над памятью и из недоступной глубины управляющим ею. И это незримое действие поистине спасительно для человека. «Человек живет своим уменьем забывать. Память всегда готова забыть плохое и помнить только хорошее» [5, с.47]. «Память вовсе не безразлично «выдает» все прошлое подряд. Нет, она выбирает такое, с чем радостнее, легче жить. Это — как бы защитная реакция организма. Это свойство человеческой натуры по существу есть искажение истины. Но что есть истина?» [5, с.48].

Прерывистости и неоднородности существования во времени соответствует и пространственная неоднородность бытия: в общем мировом (а для героев Шаламова — лагерном) организме она проявляет себя в многообразии человеческих положений, в постепенности перехода от добра к злу, как в рассказе «Смытая фотография»: «Одно из самых главных чувств в лагере — безбрежность унижения, но и чувство утешения, что всегда, в любых обстоятельствах есть кто-то хуже тебя. Эта ступенчатость многообразна. Это утешение спасительно, и, может быть, в нем скрыт главный секрет человека. Это чувство спасительно, и в то же время это примирение с непримиримым» [5, с.73].

Чем может помочь один зек другому? Ни пищи, ни имущества у него нет, нет обычно и сил для какого бы то ни было действия. Однако остается бездействие, то самое «преступное бездействие», одной из форм которого является «недоносительство». Те же случаи, когда эта помощь идет чуть дальше молчаливого сочувствия, запоминаются на всю жизнь, как это показано в рассказе «Ключ Алмазный: «Куда я иду и откуда — Степан не спрашивал. Я оценил его деликатность — навеки. Я никогда больше его не видел. Но я и сейчас вспоминаю горячий пшенный суп, запах пригоревшей каши, напоминающий шоколад, вкус чубука трубки, которую, обтерев рукавом, протянул мне Степан, когда мы прощались, чтоб я мог «курнуть» на дорогу. Шаг влево, шаг вправо считаю побегом — шагом марш! — и мы шли, и кто-нибудь из шутников, а они есть всегда в любой самой тяжелой обстановке, ибо ирония — это оружие безоружных, — кто-нибудь из шутников повторял извечную лагерную остроту: «прыжок вверх считаю агитацией». Подсказывалась эта злая острота неслышно для конвоира. Она вносила ободрение, давала секундное, крошечное облегчение. Предупреждение мы получали четырежды в день… и каждый раз после знакомой формулы кто-то подсказывал замечание насчет прыжка, и никому это не надоедало, никого не раздражало. Напротив, остроту эту мы готовы были слышать тысячу раз» [5, с.75].

Способов остаться человеком, как свидетельствует Шаламов, не так уж и мало. Для одних — это стоическое спокойствие пред лицом неизбежного, как в рассказе «Май»: «Он долго не понимал, что делают с нами, но в конце концов понял и стал спокойно ждать смерти. Мужества у него хватало» [5, с.181]. Для других — клятва не быть бригадиром, не искать спасения в опасных лагерных должностях. Для третьих — вера, как показано в рассказе «Курсы»: «более достойных людей, чем религиозники, в лагерях я не видел. Растление охватывало души всех, и только религиозники держались. Так было и 15, и 5 лет назад» [5, с.36].

Наконец, самые решительные, самые горячие, самые непримиримые идут на открытое сопротивление силам зла. Таковы майор Пугачев и его друзья — зеки-фронтовики, отчаянный побег которых описан в рассказе «Последний бой майора Пугачева». Напав на охрану и захватив оружие, они пытаются пробиться к аэродрому, но гибнут в неравной схватке. Выскользнувший из окружения Пугачев, не желая капитулировать, кончает самоубийством, укрывшись в какой-то лесной берлоге. Его последние мысли — шаламовский гимн человеку и одновременно реквием по всем погибшим в борьбе с тоталитаризмом — самым чудовищным злом XX века: «И никто ведь не выдал, — думал Пугачев, — до последнего дня. О предполагавшемся побеге знали, конечно, многие в лагере. Люди подбирались несколько месяцев. Многие, с кем Пугачев говорил откровенно, отказывались, но никто не побежал на вахту с доносом. Это обстоятельство мирило Пугачева с жизнью… И, лежа в пещере, он вспомнил свою жизнь — трудную мужскую жизнь, жизнь, которая кончается сейчас на медвежьей таежной тропе… много, много людей, с кем сводила его судьба, припомнил он. Но лучше всех, достойнее всех были его 11 умерших товарищей. Никто из тех, других людей его жизни, не перенес так много разочарований, обмана, лжи. И в этом северном аду они нашли в себе силы поверить в него, Пугачева, и протянуть руки к свободе. И в бою умереть. Да, это были лучшие люди его жизни» [5, с.141].

К таким настоящим людям принадлежит и сам Шаламов — один из главных героев созданного им монументального лагерного эпоса. В «Колымских рассказах» мы видим его в разные периоды жизни, но всегда он верен себе. Вот он начинающим арестантом протестует против избиения конвоем сектанта, отказывающегося стоять на поверке в рассказе «Первый зуб»: «И вдруг я почувствовал, как сердцу стало обжигающе горячо. Я вдруг понял, что все, вся моя жизнь решится сейчас. И если я не сделаю чего-то — а чего именно, я не знаю и сам, то, значит, я зря приехал с этим этапом, зря прожил свои 20 лет. Обжигающий стыд за собственную трусость отхлынул с моих щек — я почувствовал, как щеки стали холодными, а тело — легким. Я вышел из строя и дрожащим голосом сказал: «Не смейте бить человека» [5, с.199]. Вот он размышляет после получения третьего срока в рассказе «Мой процесс»: «Что толку в человеческом опыте… догадываться, что этот человек — доносчик, стукач, а тот — подлец… что мне выгоднее, полезнее, спасительнее вести с ними дружбу, а не вражду. Или, по крайней мере, помалкивать… Что толку, если своего характера, своего поведения я изменить не могу?.. Всю жизнь свою я не могу заставить себя называть подлеца честным человеком» [5, с.6]. Наконец умудренный многолетним лагерным опытом, он как бы подводит окончательный лагерный итог своей жизни устами своего лирического героя в рассказе «Тифозный карантин»: «Именно здесь он понял, что не имеет страха и жизнью не дорожит. Понял и то, что он испытан великой пробой и остался в живых… Его обманула семья, обманула страна. Любовь, энергия, способности — все было растоптано, разбито… Именно здесь, на этих циклопических нарах понял Андреев, что он кое-чего стоит, что он может уважать себя. Вот он здесь еще живой и никого не предал и не продал ни на следствии, ни в лагере. Ему удалось много сказать правды, ему удалась подавить в себе страх» [5, с.231].

Становится очевидным, что у человека до самого конца не исчезает ощущение «верха» и «низа», подъема и провала, понятие «лучше» и «хуже». Мы поняли, что жизнь, даже самая плохая, состоит из смены радостей и горя, удач и неудач, и не надо бояться, что неудач больше, чем удач. Одно из самых главных чувств в лагере — чувство утешения, что всегда, в любых обстоятельствах есть кто-то хуже тебя.

3. Образные концепты «Колымских рассказов» В.Т. Шаламова

Однако основную смысловую нагрузку в новеллах Шаламова несут не эти, даже очень дорогие автору моменты. Куда более важное место в системе опорных координат художественного мира «Колымских рассказов» принадлежит антитезам образов-символов. Литературный энциклопедический словарь дает следующее определение антитезе. Антитеза — (от греч. antíthesis — противоположение) стилистическая фигура, основанная на резком противопоставлении образов и понятий [14, с.58]. Среди них едва ли не самая существенная: антитеза вроде бы несопрягаемых образов — Чесальщика Пяток и Северного Дерева.

В системе нравственных отсчётов «Колымских рассказов» нет ничего ниже, чем опуститься до положения чесальщика пяток. И когда Андреев из рассказа «Тифозный карантин» увидел, что Шнайдер, бывший капитан дальнего плавания, «знаток Гёте, образованный теоретик-марксист» [5, с.232], «весельчак от природы» [5, с.234], поддерживавший боевой дух камеры в Бутырках, теперь, на Колыме, суетливо и услужливо чешет пятки какому-то Сенечке-блатарю, то ему, Андрееву, «жить не хотелось» [5, с.235]. Тема Чесальщика Пяток становится одним из зловещих лейтмотивов всего колымского цикла.

Но как ни отвратительна фигура Чесальщика Пяток, автор не клеймит его презрением, ибо очень хорошо знает, что «голодному человеку можно простить многое, очень многое» [5, с.235]. Может, именно потому, что человеку, изнурённому голодом, не всегда удаётся сохранить способность до конца управлять своим сознанием. Шаламов ставит в качестве антитезы Чесальщику Пяток не другой тип поведения, не человека, а — дерево, стойкое, цепкое Северное Дерево.

Самое почитаемое Шаламовым дерево — стланик. В «Колымских рассказах» ему посвящена отдельная миниатюра, чистейшей воды стихотворение в прозе: абзацы с их чётким внутренним ритмом подобны строфам, изящество деталей и подробностей, их метафорический ореол:«На Крайнем Севере, на стыке тайги и тундры, среди карликовых берёз, низкорослых кустов рябины с неожиданно крупными водянистыми ягодами, среди шестисотлетних лиственниц, что достигают зрелости в триста лет, живёт особенное дерево — стланик. Это дальний родственник кедра, кедрач, — вечнозелёные хвойные кусты со стволами потолще человеческой руки, длиной в два-три метра. Он неприхотлив и растёт, уцепившись корнями за щели в камнях горного склона. Он мужествен и упрям, как все северные деревья. Чувствительность его необычайна» [5, с.235].

Так начинается это стихотворение в прозе. А далее описывается, как ведёт себя стланик: как распластывается по земле в предчувствии холодов и как «встаёт раньше всех на Севере» — «слышит не уловимый нами зов весны» [5, с.236]. «Мне стланик представлялся всегда наиболее поэтичным русским деревом, получше, чем прославленные плакучая ива, чинара, кипарис…» [5, с.236-237] — так заканчивает своё стихотворение Варлам Шаламов. Но тут же, словно стыдясь красивой фразы, добавляет трезво-будничное: «И дрова из стланика жарче» [5, с.237]. Однако это бытовое снижение не только не умаляет, но, наоборот, усиливает поэтическую экспрессию образа, потому что те, кто прошёл Колыму, хорошо знают цену тепла… Образ Северного Дерева — стланика, лиственницы, лиственничной ветви — встречается в рассказах «Сухим пайком», «Воскрешение», «Кант», «Последний бой майора Пугачева». И везде он наполняется символическим, а порой и откровенно дидактическим смыслом.

Образы Чесальщика Пяток и Северного Дерева — это своего рода эмблемы, знаки полярно противостоящих друг другу нравственных полюсов. Но не менее важна в системе сквозных мотивов «Колымских рассказов» другая, ещё более парадоксальная пара образов-антиподов, которые обозначают два противоположных полюса психологических состояний человека. Это образ Злобы и образ Слова.

Злоба, доказывает Шаламов, это последнее чувство, которое тлеет в человеке, перемалываемом жерновами Колымы. Это показано в рассказе «Сухим пайком»: «В том незначительном мышечном слое, что ещё оставался на наших костях… размещалась только злоба — самое долговечное человеческое чувство» [5, с.46]. Или в рассказе «Сентенция»: «Злость была последним человеческим чувством — тем, которое ближе к костям» [5, с.7]. Или в рассказе «Поезд»: «Он жил только равнодушной злобой» [5, с.183].

В таком состоянии чаще всего пребывают персонажи «Колымских рассказов», а точнее — в таком состоянии застаёт их автор.

А злоба — не ненависть. Ненависть есть всё-таки форма сопротивления. Злоба же — тотальная ожесточённость на весь белый свет, слепая вражда к самой жизни, к солнцу, к небу, к траве. Такое разъединение с бытием — это уже конец личности, смерть духа.А на противоположном полюсе душевных состояний шаламовского героя стоит чувство слова, поклонение Слову как носителю духовного смысла, как инструменту духовной работы.

По мнению Волковой Е.В.: «Одно из самых лучших произведений Шаламова — рассказ «Сентенция». Здесь представлена целая цепочка психических состояний, через которые проходит узник Колымы, возвращаясь из духовного небытия в человеческий облик. Исходная ступень — злоба. Потом, по мере восстановления физических сил, «появилось равнодушие — бесстрашие. За равнодушием пришёл страх, не очень сильный страх — боязнь лишиться этой спасительной жизни, этой спасительной работы кипятильщика, высокого холодного неба и ноющей боли в изношенных мускулах» [15, с.15].

А вслед за возвращением витального рефлекса вернулась зависть — как возрождение способности оценивать своё положение: «Я позавидовал мёртвым своим товарищам — людям, которые погибли в тридцать восьмом году» [5, с.187]. Не вернулась любовь, но вернулась жалость: «Жалость к животным вернулась раньше, чем жалость к людям» [5, с.187]. И наконец, самое высшее — возвращение Слова. И как это описано!

«Язык мой, приисковый грубый язык, был беден — как бедны были чувства, ещё живущие около костей… Я был счастлив, что не должен искать какие-то другие слова. Существуют ли эти другие слова, я не знал. Не умел ответить на этот вопрос.

Я был испуган, ошеломлён, когда в моём мозгу, вот тут, — я это ясно помню, — под правой теменной костью, родилось слово, вовсе не пригодное для тайги, слово, которого и сам я не понял, не только мои товарищи. Я прокричал это слово, встав на нары, обращаясь к небу, к бесконечности.

Сентенция! Сентенция! — И я захохотал.- Сентенция! — орал я прямо в северное небо, в двойную зарю, ещё не понимая значения этого родившегося во мне слова. А если это слово возвратилось, обретено вновь — тем лучше! Тем лучше! Великая радость переполняла всё моё существо — сентенция!» [5, с.188-189]

Сам процесс восстановления Слова предстаёт у Шаламова как мучительный акт освобождения души, пробивающейся из глухой темницы к свету, на волю. И всё же пробивающийся — вопреки Колыме, вопреки каторжной работе и голодухе, вопреки охранникам и стукачам. Так, пройдя через все психические состояния, освоив заново всю шкалу чувств — от чувства злобы до чувства слова, человек оживает духовно, восстанавливает свою связь с миром, возвращается на своё место в мироздании — на место homo sapiens, существа мыслящего.

А сохранение способности мыслить — одна из самых главных забот шаламовского героя. Он страшится, как в рассказе «Плотники»: «Если могут промёрзнуть кости, мог промёрзнуть и отупеть мозг, могла промёрзнуть и душа» [5, с.19]. Или «Сухим пайком»: «Зато самое обычное словесное общение ему дорого как процесс мышления, и он говорит, «радуясь, что мозг его ещё подвижен» [5, с.48].

Некрасова И. сообщает читателем: «Варлам Шаламов человек, который жил культурой и с высочайшей сосредоточенностью творил культуру. Но такое суждение было бы неверным в принципе. Скорее, наоборот: воспринятая Шаламовым ещё от отца, вологодского священника, высокообразованного человека, а затем сознательно культивированная в себе начиная со студенческих лет система жизненных установок, где на первом месте стоят духовные ценности — мысль, культура, творчество, именно на Колыме была осознана им как главный, больше того — как единственный пояс обороны, который может защищать человеческую личность от разложения, распада» [16].

Защищать не одного Шаламова, профессионального литератора, а любого нормального человека, обращённого в раба Системы, защищать не только в колымском «архипелаге», но везде, в любых бесчеловечных обстоятельствах. А мыслящий, обороняющий поясом культуры свою душу человек способен понимать то, что происходит вокруг. Человек понимающий — вот высшая оценка личности в мире «Колымских рассказов». Таких персонажей здесь очень немного — и в этом Шаламов тоже верен действительности, но отношение к ним у повествователя самое уважительное. Таков, например, Александр Григорьевич Андреев, «бывший генеральный секретарь общества политкаторжан, правый эсер, знавший и царскую каторгу, и советскую ссылку» [5, с.49]. Цельная, нравственно-безупречная личность, не поступающаяся ни на йоту человеческим достоинством даже в следственной камере Бутырской тюрьмы в тридцать седьмом году. Что же крепит его изнутри? Повествователь чувствует эту крепь в рассказе «Первый чекист»: «Андреев — тот знает какую-то истину, незнакомую большинству. Рассказать об этой истине нельзя. Не потому, что она — секрет, а потому, что в неё нельзя поверить» [5, с.49].

В общении с такими людьми, как Андреев, люди, оставившие за воротами тюрьмы всё, потерявшие не только прошлое, но и надежду на будущее, обретали то, чего не имели даже на воле. Они тоже начинали понимать. Как тот простодушный честный «первый чекист» — начальник пожарной команды Алексеев: «Как будто он молчал много лет — и вот арест, тюремная камера возвратили ему дар речи. Он нашёл здесь возможность понять самое важное, угадать ход времени, увидеть собственную свою судьбу и понять, почему… Найти ответ на то огромное, нависшее над всей его жизнью и судьбой, и не только над жизнью к судьбой его, но и сотен тысяч других, огромное, исполинское «почему»» [5, с.50].

И для шаламовского героя нет ничего выше, чем наслаждение актом умственного общения в совместном поиске истины. Отсюда странные на первый взгляд психологические реакции, парадоксально расходящиеся с житейским здравым смыслом. Он например, с радостью вспоминает «беседы высокого давления» [5, с.51] долгими тюремными ночами. А самый оглушительный парадокс в «Колымских рассказах» — это рождественская мечта одного из узников (причём героя-рассказчика, altеr ego автора) вернуться с Колымы не домой, не к семье, а в следственную камеру. Вот его аргументы, которые описаны в рассказе «Надгробное слово»: «Я не хотел бы сейчас возвращаться в свою семью. Там никогда меня не поймут, не смогут понять. То, что им кажется важным, я знаю, что это пустяк. То, что важно мне — то немногое, что у меня осталось, — ни понять, ни почувствовать им не дано. Я принесу им новый страх, ещё один страх к тысяче страхов, переполняющих их жизни. То, что я видел, не надо знать. Тюрьма — это другое дело. Тюрьма — это свобода. Это единственное место, которое я знаю, где люди, не боясь, говорили всё, что они думали. Где они отдыхали душой. Отдыхали телом, потому что не работали. Там каждый час существования был осмыслен» [5, с.126].

Трагическое постижение «почему», докапыванье здесь, в тюрьме, за решёткой, до секрета того, что происходит в стране, — вот то озарение, вот то духовное обретение, которое даётся некоторым героям «Колымских рассказов» — тем, кто захотел и умел думать. И своим пониманием ужасной правды они возвышаются над временем. В этом состоит их нравственная победа над тоталитарным режимом, ибо режиму удалось свободу заменить тюрьмой, но не удалось обмануть человека политической демагогией, скрыть от пытливого разума истинные корни зла.

А когда человек понял, он способен принимать самые верные решения даже в абсолютно безвыходных обстоятельствах. И один из персонажей рассказа «Сухим пайком», старый плотник Иван Иванович, предпочёл покончить с собой, а другой, студент Савельев, отрубить себе пальцы на руке, чем вернуться с «вольной» лесной командировки обратно за проволоку, в лагерный ад. И майор Пугачёв, поднявший своих товарищей на редкостный по смелости побег, знает, что им не вырваться из железного кольца многочисленной и вооружённой до зубов облавы. Но «если и не убежать вовсе, то умереть — свободными» [5, с.50], — вот на что шли майор и его товарищи. Это поступки людей понимающих. Ни старый плотник Иван Иванович, ни студент Савельев, ни майор Пугачёв и его одиннадцать товарищей не ищут оправдания у Системы, которая осудила их на Колыму. Они уже не питают никаких иллюзий, они сами поняли глубоко античеловеческую суть этого политического режима. Осуждённые Системой, они возвысились до сознания судей над нею и выносят свой приговор ей — актом самоубийства или отчаянным побегом, равноценным коллективному самоубийству. В тех обстоятельствах это одна из двух форм сознательного протеста и сопротивления человека всесильному государственному злу.

А другая? А другая — выжить. Назло Системе. Не дать машине, специально созданной для уничтожения человека, раздавить себя — ни морально, ни физически. Это тоже битва, так её и понимают герои Шаламова — «битва за жизнь» [5, с.51]. Порой безуспешная как в «Тифозном карантине», но — до конца.

Вовсе не случайно так велик в «Колымских рассказах» удельный вес деталей и подробностей. И это сознательная установка писателя. Читаем в одном из шаламовских фрагментов «О прозе»: «В рассказ должны быть введены, подсажены детали — необычные новые подробности, описания по-новому. <…> Это всегда деталь-символ, деталь-знак, переводящая весь рассказ в иной план, дающая «подтекст», служащий воле автора, важный элемент художественного решения, художественного метода» [1].

Причём у Шаламова почти каждая деталь, даже самая «этнографическая», строится на гиперболе, гротеске, ошеломляющем сравнении, где сталкиваются низменное и высокое, натуралистически грубое и духовное. Порой писатель берёт старинный, преданием освящённый образ-символ и заземляет его в физиологически грубом «колымском контексте», как в рассказе «Сухим пайком»: «Каждый из нас привык дышать кислым запахом поношенного платья, пота, — ещё хорошо, что слёзы не имеют запаха» [5, с.52].

Ещё чаще Шаламов делает противоположный ход: вроде бы случайную деталь тюремной жизни переводит по ассоциации в ряд высоких духовных символов. Символика, которую находит автор в повседневных реалиях лагерного или тюремного быта, настолько насыщена, что иногда описание этой детали перерастает в целую микроновеллу. Вот одна из таких микроновелл в рассказе «Первый чекист»: «Звякнул замок, дверь открылась, и поток лучей вырвался из камеры. В открытую дверь стало видно, как лучи пересекли коридор, кинулись в окно коридора, перелетели тюремный двор и разбились на оконных стёклах другого тюремного корпуса. Всё это успели разглядеть все шестьдесят жителей камеры в то короткое время, пока дверь была открыта. Дверь захлопнулась с мелодичным звоном, похожим на звон старинных сундуков, когда захлопывают крышку. И сразу все арестанты, жадно следившие за броском светового потока, за движеньем луча, как будто это было живое существо, их брат и товарищ, поняли, что солнце снова заперто вместе с ними» [5, с.100].

Эта микроновелла — о побеге, о неудавшемся побеге солнечных лучей — органически вписывается в психологическую атмосферу рассказа о людях, томящихся в камерах Бутырской следственной тюрьмы.

Больше того, такие традиционные литературные образы-символы, которые вводит Шаламов в свои рассказы (слеза, солнечный луч, свеча, крест и им подобные), как сгустки энергии, накопленной многовековой культурой, электризуют картину мира-лагеря, пронизывая её беспредельным трагизмом.

Но ещё сильнее в «Колымских рассказах» эстетическое потрясение, вызываемое подробностями, этими мелочами повседневного лагерного существования. Особенно жутки описания молебственного, экстатического поглощения пищи: «Он не ест селедку. Он её лижет, лижет, и хвостик мало-помалу исчезает из пальцев» [5, с.10]; «Я брал котелок, ел и вылизывал дно до блеска по приисковой привычке» [5, с.34]; «Он просыпался только тогда, когда давали пищу, и после, аккуратно и бережно вылизав свои руки, снова спал» [5, с.127].

И это всё вместе с описанием того, как человек обкусывает ногти и грызёт «грязную, толстую, чуть размягчившуюся кожу по кусочку» [5, с.56], как заживают цинготные язвы, как вытекает гной из обмороженных пальцев ног, — всё это, что мы всегда относили к ведомству грубого натурализма, обретает в «Колымских рассказах» особый, художественный смысл. Тут какая-то странная обратная зависимость: чем конкретней и достоверней описание, тем ещё более ирреальным, химерическим выглядит этот мир, мир Колымы. Это уже не натурализм, а нечто иное: здесь действует тот принцип сочленения жизненно достоверного и алогичного, кошмарного, который вообще-то характерен для «театра абсурда».

Действительно, мир Колымы предстаёт в рассказах Шаламова как подлинный «театр абсурда». Здесь правит административное безумие: здесь, например, из-за какой-то чиновничьей галиматьи везут людей по зимней колымской тундре за сотни километров, чтоб удостовериться в фантастическом заговоре, как в рассказе «Заговор юристов». А чтение на утренних и вечерних поверках списков приговорённых к расстрелу, приговорённых за ни за что. Это ярко показано в рассказе «Как это началось»: «Сказать вслух, что работа тяжела, — достаточно для расстрела. За любое, самое невинное замечание в адрес Сталина — расстрел. Промолчать, когда кричат «ура» Сталину, — тоже достаточно для расстрела, чтение при дымных факелах, в обрамлении музыкального туша?» [5, с.40]. Что это, как не дикий кошмар?

«Всё это было как бы чужое, слишком страшное, чтобы быть реальностью» [15].

Эта шаламовская фраза — самая точная формула «абсурдного мира».

А в центре абсурдного мира Колымы автор ставит обыкновенного, нормального человека. Зовут его Андреев, Глебов, Крист, Ручкин, Василий Петрович, Дугаев, «Я». Волкова Е.В. утверждает, что «Шаламов не даёт нам никакого права искать в этих персонажах автобиографические черты: несомненно, они на самом деле есть, но автобиографизм здесь не значим эстетически. Наоборот, даже «Я» — это один из персонажей, уравненный со всеми, такими же, как он, заключёнными, «врагами народа» [17].

Все они — разные ипостаси одного человеческого типа. Это человек, который ничем не знаменит, не входил в партийную элиту, не был крупным военачальником, не участвовал во фракциях, не принадлежал ни к бывшим, ни к нынешним «гегемонам» [17].

Это обычный интеллигент — врач, юрист, инженер, учёный, киносценарист, студент. Именно этот тип человека, не героя и не злодея, рядового гражданина, Шаламов делает главным объектом своего исследования.

Можно сделать вывод: В.Т.Шаламов придает большое значение в «Колымских рассказах» деталям и подробностям. Важное место в художественном мире «Колымских рассказов» занимают антитезы образов-символов. Мир Колымы предстаёт в рассказах Шаламова как подлинный «театр абсурда». Здесь правит административное безумие. Каждая деталь, даже самая «этнографическая», строится на гиперболе, гротеске, ошеломляющем сравнении, где сталкиваются низменное и высокое, натуралистически грубое и духовное. Порой писатель берёт старинный, преданием освящённый образ-символ и заземляет его в физиологически грубом «колымском контексте».

Заключение

колымский рассказ шаламов

В данной курсовой работе была рассмотрена нравственная проблематика «Колымских рассказов» В.Т. Шаламова.

В первом разделе представлен синтез художественного мышления и документализма, который является главным «нервом» эстетической системы автора «Колымских рассказов». Ослабление художественного вымысла открывает у Шаламова иные оригинальные источники образных обобщений, основанные не на конструировании условных пространственно-временных форм, но на вчувствовании в доподлинно сохраненные в личной и общенациональной памяти лагерного бытия, в содержание различного рода частных, официальных, исторических документов. Проза Шаламова безусловно остается ценной для человечества, интересной для изучения — именно как неповторимый факт литературы. Его тексты — безусловное свидетельство эпохи, а его проза — документ литературного новаторства.

Второй раздел рассматривает шаламовский процесс взаимодействия колымского узника с Системой не на уровне идеологии, даже не на уровне обыденного сознания, а на уровне подсознания. Высшее в человеке подчинено низшему, духовное — материальному. Нечеловеческие условия жизни быстро разрушают не только тело, но и душу заключенного. Шаламов показывает новое о человеке, его границах и возможностях, силе и слабости — истины, добытые многими годами нечеловеческого напряжения и наблюдением поставленных в нечеловеческие условия сотен и тысяч людей. Лагерь был великой пробой нравственных сил человека, обыкновенной человеческой морали и многие не выдерживали. Те, кто выдерживал, умирали вместе с теми, кто не выдерживал, стараясь быть лучше всех, тверже всех только для самих себя. Жизнь, даже самая плохая, состоит из смены радостей и горя, удач и неудач, и не надо бояться, что неудач больше, чем удач. Одно из самых главных чувств в лагере — чувство утешения, что всегда, в любых обстоятельствах есть кто-то хуже тебя.

Третий раздел посвящен антитезам образов-символов, лейтмотивам. Для анализа были выбраны образы Чесальщика Пяток и Северного Дерева. В.Т.Шаламов придает большое значение в «Колымских рассказах» деталям и подробностям. Здесь правит административное безумие. Каждая деталь, даже самая «этнографическая», строится на гиперболе, гротеске, ошеломляющем сравнении, где сталкиваются низменное и высокое, натуралистически грубое и духовное. Порой писатель берёт старинный, преданием освящённый образ-символ и заземляет его в физиологически грубом «колымском контексте».

Необходимо сделать также некоторые выводы по результатам исследования. Важное место в художественном мире «Колымских рассказов» занимают антитезы образов-символов. Мир Колымы предстаёт в рассказах Шаламова как подлинный «театр абсурда». Шаламов В.Т. предстает в «колымском» эпосе и как чуткий художник-документалист, и как пристрастный свидетель истории, убежденный в нравственной необходимости «помнить все хорошее — сто лет, а все плохое — двести», и как творец самобытной концепции «новой прозы», обретающей на глазах читателя достоверность «преображенного документа». У героев рассказов до самого конца не исчезает ощущение «верха» и «низа», подъема и провала, понятие «лучше» и «хуже». Таким образом, представляется возможным развитие данной темы или некоторых ее направлений.

Список использованных источников

[Электронный ресурс]//URL: https://litfac.ru/kursovaya/shalamovo-proze/

1 Шаламов, В.Т. О прозе / В.Т.Шаламов// Варлам Шаламов [Электронный ресурс]. — 2008. — Режим доступа: <#»justify»>5 Шаламов, В.Т. Колымские рассказы / В.Т.Шаламов. — Мн: Транзиткнига, 2004. — 251 с.

6 Шкловский, Е.А. Варлам Шаламов / Е.А.Шкловский. — М.: Знание, 1991. — 62 с.

7 Шаламов, В.Т. Точка кипения / В.Т.Шаламов. — М.: Сов. писатель, 1977. — 141 с.

8 Ожегов, С.И., Шведова, Н.Ю. Толковый словарь русского языка: 80 000 слов и фразеологических выражений / С.И.Ожегов, Н.Ю.Шведова. — 4-е изд. — М.: ООО «ИТИ ТЕХНОЛОГИИ», 2003. — 944 с.

9 Нефагина, Г.Л. Русская проза второй половины 80-х — начала 90-х годов XX века / Г.Л.Нефагина. — Мн: Экономпресс, 1998. — 231 с.

Поэтика лагерной прозы / Л.Тимофеев // Октябрь. — 1992. — №3. — С. 32-39.

11 Брюер, М. Изображение пространства и времени в лагерной литературе: «Один день Ивана Денисовича» и «Колымские рассказы» / М. Брюер // Варлам Шаламов [Электронный ресурс]. — 2008. — Режим доступа: <http://shalamov.ru/research/150/>. — Дата доступа: 14.03.2012.

12 Голден, Н. «Колымские рассказы» Варлама Шаламова: формалистский анализ / Н.Голден // Варлам Шаламов [Электронный ресурс]. — 2008. — Режим доступа: <http://shalamov.ru/research/138/>/. — Дата доступа: 14.03.2012.

13 Лейдерман, Н.Л. Русская литература XX века: в 2 т. / Н.Л.Лейдерман, М.Н.Липовецкий. — 5-е изд. — М.: Академия, 2010. — Т.1: В метельный леденящий век: О «Колымских рассказах». — 2010. — 412 с.

14 Литературный энциклопедический словарь / под общ. ред. В.М.Кожевникова, П.А.Николаева. — М.: Сов. энциклопедия, 1987. — 752 с.

15 Варлам Шаламов: Поединок слова с абсурдом / Е.В.Волкова // Вопросы литературы. — 1997. — №6. — С. 15-24.

16 Некрасова, И. Судьба и творчество Варлама Шаламова / И.Некрасова // Варлам Шаламов [Электронный ресурс]. — 2008. — Режим доступа: <http://shalamov.ru/research/158/>. — Дата доступа: 14.03.2012.

—Шаламов, В.Т. Воспоминания. Записные книжки. Переписка. Следственные дела / В.Шаламов, И.П.Сиротинская; под ред. И.П.Сиротинской М.: ЭКСМО, 2004. 1066 с. <http://www.booksite.ru/fulltext/new/boo/ksh/ala/mov/index.htm>

Шаламов, В.Т. Шелест листьев: Стихи / В.Т.Шаламов. — М.: Сов. писатель, 1989. — 126 с.